Юрий Сорокин

УТОПИЧЕСКИЕ ЕВАНГЕЛИЯ ОТ ЛАТЫНИНА

 

 

Пока их два. И о них поговорим попозже. А сейчас попытаемся понять самого автора - откуда он и в каком окружении жил. Какие книги читал и над чем размышлял. Попытаемся понять человека, который, как мне кажется, уверен в том. что на пути в Дамаск перерождений не бывает, и Павел всегда был Павлом, был тем, кем являлся изначально. Уверен в тождественности изначального и последующего Я, какие бы изменения - в детстве и юности, зрелости и старости - с ним не происходили. В том, что возможны лишь варианты и вариации Я, дикутуемые рельефом наших земных странствий и судьбой, предуказанной свыше.

Леонид Александрович Латынин родился 20 июля 1938 года в с. Яковлевском (ныне г. Приволжск) Ивановской области. Приволжск - фабричный городок. Похожий на многие другие: деревянные дома вперемежку с каменными (обычно прошлого века). Рынок. Кинотеатр. Полубездорожье. И автобусы, о расписании которых приходится гадать на кофейной гуще. Библиотеки есть (иногда даже в деревнях), но в них ходят редко - даже школьники. Жизнь в таких городках монотонна и идет по кругу: от забот на текстильной фабрике к заботам по дому. А от них - к хлопотам на огороде.

Думаю, это была первая зарубка на начинающем свои земные странствия латынинском Я. И имя этой зарубки - печаль. Но была и другая зарубка, оставленная бабушкой, которая читала ему Четьи-минеи, тексты из Киево-печорского патерика - все на старославянском, по древним книгам. Имя этой зарубки - покой. А может быть умудренность. Приходящие от ее ровного голоса. От церкви, куда она ходила (вместе с ним). От старых рукописей (16-17 вв.).

Имя третьей зарубки - радость. Пополам с отрешенностью. Их давали книги. В той половине купленного дома, где жили соседи. В которой сохранились книги отца Арсения и старые журналы - "Русский паломник" Золотое руно", "Аполлон". И из них вышли и обступили имена: "Волошин, Сологуб, Мережковский, Бакст, Добужинский, Врубель. В 40-50 годы к этим именам прибавились еще два - Ахматова и Вяч.Иванов.

Была и еще одна библиотека в с. Яковлевском - отца Иоанна (был он священником в этом селе до закрытия в нем церкви в 1938 году). Эта библиотека "отдала" Л.А.Латынину Шекспира и Гете.

Были еще и зарубки, совокупное имя которых - опыт: работа на текстильной фабрике, потом на железной дороге (около года). Затем была служба в армии, потом сразу филологический факультет МГУ - два года на очном отделении, а затем на заочном. Сдача экзаменов экстерном: "Считал, - как говорит Леонид Александрович, - себя уже взрослым, и пора было становиться на собственные ноги". А затем зарабатывал на жизнь переводами стихов. Работал в журнале "Юность", и, кажется, не очень уютно себя там чувствовал. Был принят в 1974 году в Союз писателей. И, тем самым, получил отпускное свидетельство, сомнительное, но все же свидетельство, подтверждающее, что он - вольный художник, а не тунеядец.

<%-2>Вольным художником он живет и по сей день. Любит путешествовать. Старается вникнуть и в христианский, и в мусульманский мир, в мир шаманизма и буддизма. Ценит народное (дохристианское) искусство и собирает его.<%0>

Первая стихотворная книга Латынина "Патриаршие пруды" вышла в 1977 году. Всего их четыре. Последняя по времени, но, думаю, не по счету - в 1988-ом. Называется она "Перед прозой (стихотворения и переводы)" Название ее, по-видимому, не случайно. Латынин все меньше чувствует себя стихотворцем, понимая, что его дом - под прозаическими звездами, что его дорога - это дорога нарративных предсказаний, пророчеств и возвращения миру забытого опыта ума и сердца и столкновение его с новым - сиюминутным - опытом.

В 1986-ом году в издательстве "Советский писатель" выходит его первая прозаическая книга - "В чужом городе". Название, видимо, не авторское. Носящее несомненное редакторское клеймо. Л.А.Латынин упорно называет эту книгу по ее подзаголовку: "Гример и Муза", что и точнее, ибо и вещественнее.

О чем же эта книга, это первое Евангелие от Латынина? О жизни в Городе (именно так - с заглавной буквы!). О Городе, напоминающем города, существующие в романах Замятина и Оруэлла. О мастере, чья профессиональная обязанность заключается в подгонке человеческих лиц к единому образцу: мера подобия ему человеческих номеров, населяющих Город, гарантирует им и безопасность, и надежду на переход из одного социального состояния в другое - из низших номеров в высшие. О жене мастера - Музе - и о ее любви и жалости к Гримеру. Музе, чьими руками создаются серии фильма "Бессмертные" - фильма, воспитывающего у горожан отвращение к иной жизни.

Это также и рассказ о Великом Гримере и Таможеннике. Об их соперничестве за власть. Соперничестве результатом которого быт лишь Уход Великого - уход в небытие.

Это и рассказ о Выборе главной пары - Мужа и Жены. Главном дне в жизни Города, когда жителям дарят возможность увидеть каких-нибудь Сотых, которых скальпель Гримера почти приблизил к Образцу. Сделал почти "идеального". О честолюбии и зависти. И их неуничтожимости. О лжи и предательстве как спутниках честолюбия и зависти.

Это размышления (образные, в сценах и картинах) о стихии невольства и бунта тех безымянных номеров, которых смутили заменой одного Образца другим, и тех "нулевых" людей, которым суждено было жить вне всяких образцов (изгои и парии - желтая взвесь, плывущая по городским каналам после ухода по отработанному рецепту - в растворе, безболезненно и незаметно (награда - утешение?) рассасывающем человеческое тело). Это, наконец, и рассказ о судьбе мастерства (искусства), заключившего союз с утилитарностью. О судьбе Гримера и Таможенника. Гримера, ищущего под наслоениями и оболочками вечного Оригинала, подлинного облика того, кто Стоит-над-всеми, и Таможенника, пытающегося спасти свою жизнь еще одной косметической уловкой - сотворением с помощью Гримера иного, чем прежние, но все еще сходного с ним Образца.

О книге Латынина критик Вадим Скуратовский ("Русская мысль", 2 февраля 1990 г., статья "В стороне от литературного истеблишмента") писал следующее: "...это не орвелловская или замятинская полицейская гипердиктатура. Полиция в "Гримере и музе" в лице Таможенника - лишь служанка тамошней онтологии, самого способа пребывания в нем человека. Человек же здесь не прикреплен к каким бы то ни было определенным формациям и режимам. (...) Масштаб этой "мировой сатиры" становится особенно очевиден в ее воссоздании нескончаемой человеческой состязательности, гонки, ярмарки тщеславий, всесветной биржи, где эти тщеславия не в состоянии угомониться ни на минуту".

Конечно роман Латынина - это роман и о человеческой состязательности. Но масштаб латынинской прозы все же иной. Не споря против того, что в этом романе "человек... не прикреплен к каким бы то ни было определенным формациям и режимам", отмечу, что такая же "неприкрепленность" характерна для него и в романах Замятина и Оруэлла (и, пожалуй, Хаксли). Да и сам вопрос о прикрепленности или неприкрепленности вряд ли существенен. Как и во всякой аипоте, а точнее говоря, в негативной утопии (см.: по этому поводу: Е.Шацкий. Утопия и традиция. М., 1990 г., с. 160-176), которая - в ряде случаев - "отказывается "маркировать время и место происходящих событий. Но характеризуя роман Л.А. Латынина как негативную утопию, нельзя не сказать, что это только часть правды, ибо подлинное художественное произведение не сводимо к тематическому (в широком смысле слова) перечню и предполагает многозначность истолкования образов и событий. Одно из основных событий романа - вынужденный договор с Таможенником, с отцом-благодетелем Города, распоряжавшемся как ему заблагорассудится жизнью и смертью "номеров и имен". Намекавшем на невозможность отказа и маскировавшем приказ под одолжение, даже под благодеяние, которое он оказывает Гримеру в благодарность за его прошлую услугу. Но не только власть и сила понуждали Гримера. Понуждало и само мастерство (искусство). Искусство, толкающее к поиску Лица того, кого называли Стоящим-над-всеми. К поиску окончательного и абсолютного, неизменного и безупречного (см.: в связи с этим: Г.В.Флоровский. Пути русского богословия. В кн.: О России и русской философской культуре. Философы русского послеоктябрьского зарубежья. М., 1990 г., с. 335-352).

"Аз есмь истина и жизнь" - хотел услышать Гример. Но он этого не услышал. Излишними оказались пробы на крепость - физические и психические испытания (варианты лемовских испытаний Пиркса), через которые проводил его Таможенник. Излишним "неторопливое творчество", ищущее нежности и доброты. Ибо время и люди усомнившиеся в идеальности Образца, "торопили" Таможенника, и даже уходами нельзя было остановить их сомнений, а он торопил Гримера. И тогда мастер "поставил точку", - "... и ослеп от красоты и добра созданного им, а когда отошел глаз, привык, преображенный увиденным, - суть Стоящего-над-всеми стала доступна ему. И понял Гример, что он переделал только видимое. Мастер плоти не тронул душу. Прекрасное было внешним. Стоящему-над-всеми все равно, каким лицо его видят и делают люди, ибо суть его лишена плоти и недоступна вовеки ни мастерству, ни железу" (с.185). Но не все равно это людям, привыкшим видеть среди мороков личин лишь тот, к которому они привыкли или их приучили. Или который приняли из чужих творческих рук.

<%2>Им не все равно. И они расплачиваются с творцом. И те, для кого новый Образец - удобный повод для рывка от нулевого состояния к номеру или имени, и те, "староверы", кому удалось уцелеть в драке с "нулевыми" людьми.<%0>

<%2>Гример оказывается лишним в мире нового символа, придуманного им. В этом городе дождей-преследователей (как у Бредбери?) и каналов, наполненных до краев желтизной. Гример обречен на уход. И принимает его, успев спасти Музу. Успев дать ей лицо, подобное лицу Стоящего-над-всеми.<%0>

Именно эти эпизоды романа и позволяют считать, что "масштаб" прозы Латынина несколько иной, чем полагает критик Скуратовский. Это, прежде всего, экзистенциальный роман. В том его понимании, на котором настаивал, например, Камю: роман о пограничных состояниях, о мучительности перехода из одного состояния в другое, диктуемого свободой выбора.

Это роман о полуправеднике (полупророке). О человеке, жаждущем и святости, и грешности, Разрывающемся между отрешенностью творчества и мирской суетой. Между любовью и ненавистью. Смирением и гордыней. Жизнью и смертью.

Это роман о Даре и ответственности перед ним. О стремлении сохранить этот Дар хоть в ком-то как напоминание о себе и своем искусстве. Искусстве, в котором слиты и молитва, и проклятие. Дарующем и мир, и междуусобицу. Позор и торжество.

Короче говоря, это роман о пути в Дамаск, о пути, на котором Савл остается Савлом, а Павел - Павлом. Роман о куколке, из которой вывелись две разноцветные бабочки.

Второй роман Латынина - "Спящий во время жатвы" - был закончен в 1989 году. По сравнению с предыдущим романом он построен еще сложнее: временные и пространственные наложения и разрывы, "двоение" персонажей и эпизодов, сверхдалекие ассоциативные связи, густой и плотный культуролого-этнографический фон (планетарный по своему характеру).

Прежде чем говорить о сверхзадаче этого романа, нужно представить его сюжет в такой компактной и - поневоле - схематической форме, которая удобна для дальнейших рассуждений.

Попробуем это сделать.

Начинается роман картиной сотворения мира - имянаречением Богом всего живого и неживого, вещественного и нематериального. И говорится, что произошло сие в незапамятные времена. Задолго до рождения того, с чьей жизни и смерти собирается рассказать нам автор: "Родился Емеля 24 березозола или иначе марта 10980 год от сотворения Дао, Адама, Али и Ждана, в день пробуждающегося медведя". Матерью Емели была чародейка Лета, отцом - волхв Волос. Но был и еще один отец у Емели - медведь (не удивляйтесь: в мире мифа неразличима граница между человеком и животным, прошлым и настоящим, делом и словом), чья кровь и будет причиной Емелиной гибели.

Жили Лета, Волос и Емеля на берегу Москвы-реки. И стояли на нем, кроме их дома, еще одиннадцать домов. И жили в них - Ставр с Чернавой, Святко с Досадой, Малюта с Милавой, Добр с Нежданой, Третьяк с Купавой, Мал с Баженой, Ждан с Людмилой, Кожемяка с Малушей, Боян с Добровой, Храбр с Лебедью, Нечай с Забавой. И их дети и дети их детей. А всего 298 душ. И оберегал их храм Велеса.

А потом напал на эту деревушку мор. И не помогали людям ни волхвованья Волоса, ни заговоры Леты. И тогда осталось ей одно - уйти "по огню и дыму... к пращуру их Велесу, просить, чтобы родичей не трогал, оставил в живых, а то род их пресечется..." И ушла она по огню и дыму, сунув Емеле на прощание в руку желудь с Велесова дуба (давайте запомним эту деталь).

Оставшиеся в живых Волос, Емеля и Горд ушли из родных мест в Новгород (там жил Добрыня, брат жены Волоса). И попали из огня да в полымя. В смуту новгородскую (вспомните бунт в "Гримере и Музе") и смятение. В тот "поворот истории", который назывался крещением Руси. Поворот кровавый, ибо "поворачивали" те, кто был уверен в его благости и насаждал ее мечом. Волоса, Емелю и Горда - крестят, но они убегают из Новгорода в Суздаль. Там, в дом Малуши, сестры Волоса. и приходят волхвы и выбирают его в посредники ("в третьи судьи") между собой и тем, кто и в Суздале замыслил "поворот истории". Волос соглашается на испытание, и под подваженным дубом - в этом испытании тяжестью дерева и должны были старые боги помочь Волосу - он задыхается. И бьет молния в этот дуб. И случается это "...в Велесов день...20 июля или червеня иначе 10989 года от сотворения человеков".

Чтобы придать этому эпизоду еще большую стереоскопичность, автор романа сопоставляет с ним эпизод-двойник (такое использование эпизодов-двойников является одним из основных приемов построения "Спящего во время жатвы"). Время эпизода-двойника - другое время: 11919 г., но день тот же самый 20 червеня (он же липец, он же июль). А "поворачивает" историю Илия, боец за счастье, равенство и братство, предлагая монахиням и монахам, <%-2>свезенным из Суздаля и суздальского края, сравнить, чья вера истиннее. А проверялась истинность веры таким образом: "Поставлю-ка я перед своим на<%0>ганом тельце безгрешного, а чтобы в безгребного, а чтобы в безгрешности его вы убеждены были, он будет еще в утробе матери. Опричники Илии вывели против него и поставили к реке спиной заранее избранную Илией беременную попадью именем Вера... Если я из своего вот этого нагана...стрельну и их убью, то я вас всех казню, поскольку ваш бог не защищает безгрешную душу. А если не попаду, или наган не стрельнет, или пуля отлетит, я с вами в монастырь пойду, монахом стану и до конца дней своих вашему богу молиться стану. (...) Но ничего для него неожиданного не произошло! Получив в голову и грудь четыре свинцовых пули, Вера, прижав руки к животу, упала на зеленую, покрасневшую траву на берегу Каменки и забилась в судорогах".

Вот так круто замешаны эпизоды в романе (и не только эти два). Но при всей своей отчетливости они в то же время окружены каким-то маревом. Ведь видит их ("прямым зрением!) во сне или, лучше сказать, предугадывает их (и даже записывает свои "видения") сын волхва и чародейки. И видит он себя уже в Москве (на Малой Бронной, на Патриарших прудах). А это такой город, где у каждого проверяют кровь, чтобы узнать, чужой ты или нет. И если чужой - сообщают в Кремль генеральному процентщику. И тогда тот объявляет о "повороте истории". И о празднике в честь этого поворота - празднике "общего чужого", на котором было заведено побивать "чужого" камнями.

Емеля оказался чужим, ибо такой крови - крови альфа, медвежьей крови - ни у чистопородных особей "верхней" Москвы, ни у нечистопородных особей "нижней" Москвы Под-Московья (катакомбной Москвы. Вспомните роман Зиновьева). Емелю побивают камнями на Лобном месте. "В великий Жертвенный, Велесов или Ильин день". И первая бросает в него камень Ждана - та, которая любила его. И желудь катится из руки Емели на землю. И набухает и прорастает в жирном пепле, оставшемся от праздника, закончившегося пожаром, в котором дотла сгорела Москва, из которой, спасаясь, ушли люди в Под-Московье.

От сына волхва и чародейки осталась книга, и называется она Емелиной. Ее не перескажешь. Это книга о богах и Боге. О грусти его и радости. О сотворении им человеков. Разных и в то же время единых по своей сути. И о подарках Бога человеку: это были звери и деревья, горы и воздух, реки, небо, солнце и время. И устав, по которому они могли бы жить.

Если после такого четвертьточного пересказа сюжета латынинской прозы попытаться подытожить сумму е смыслов, то предварительные итоги оказываются такими: это книга о сугубом (не "половинном") праведнике (пророке) и ясновидце. О том, кто был, остается и останется тем, кто он есть. О нерушимости и предназначенности пути, на который поставил его Бог и наставил себя он сам. О вечности этого пути. на котором жизнь есть смерть, а смерть есть жизнь. А прошлое, настоящее и будущее - это лист Мебиуса. Это книга о жертвенности и любви. свойственных Богу, человеку и природе. О свободе добра и зла бороться в душах и Бога, и человека, и природы (Н.Бердяев). О правоте и неправоте человеческой. О стадности и "отдельности" человека. О мирских силах, чужеродных и ему, и звездному небу. О ненужности и тщетности волевых благ, навязываемых тем, кто претендует на роль Человекобога. О приятии того земного и космического потока, который зовется жизнью, о слиянии с ним. ведущем к торжеству само- и Богопознанья. К торжеству быть во всем.

Короче говоря, это книга и знакомая, и незнакомая, узнаваемая и неузнаваемая, столь же старая, сколь и новая - это евангелие. Как и любое из них, оно утопично и неутопично. И нельзя сказать, чего в нем больше, а чего меньше. Всего поровну и все настолько неразъемно, настолько слито друг с другом, что только в этой форме и может существовать.

Остается сказать о немногом. И прежде всего о некоторых основных качествах прозаика Леонида Александровича Латынина. Резко выделяющих его среди остальных современных ему собратьев по перу. Первое из этих качество - мастерское умение представлять мир, людей, их чувства и мысли "синоптически". Второе - незаурядное мастерство в использовании того, что зовется человеческой культурой. И вкус к этому мастерству. И знания, поддерживающие и укрепляющие этот вкус (Леонид Латынин - из тех Иванов, которые упрямо помнят о своем родстве). И третье качество - умение говорить о любовном и эротическом и целомудренно, и в высшей степени чувственно и откровенно. А так говорить умеют сейчас очень немногие (так умел когда-то говорить Бретон). Можно утверждать даже следующее: характер такого разговора - это мера талантливости писателя. И вот почему: любовные и эротические "мотивы" - это сфера, в которой - из-за ее вечности и 4Вечного" внимания к ней писателей (а, тем самым. и исчерпанности средств ее описания) - почти невозможно найти "новые слова". О тех, кто их находит, сразу же можно сказать: эти люди - умеют называть и переназывать миллионы раз названное. Они побеждают слово и заставляют поверить в него.

Думаю, что Латынин напишет еще не одну книгу. Я убежден в этом. Его пророческие истории еще не пришли к концу. Впереди - я это не утверждаю, а предполагаю - те странствия, в которых его провидцам суждены многие искушения и соблазны, борения с ними, многие вольные и невольные прегрешения. Странствия, в конце которых они все-таки придут к своему смиренному торжеству.

Думаю, что читать Латынина будут не все, ибо его книги - вне массовой культуры. Но у него будет свой и устойчивый (и достаточно многочисленный) круг читателей. понимающих, что хотя художественная литература - это тоже поступок, но поступок специфический и оценивать его нужно, исходя не из сиюминутных "доходов" для ума и сердца.

Чтобы выполнить задуманное, писателю, кроме таланта, нужно еще здоровье и долголетие. Талантом Леонида Александровича Латынина Бог не обидел, а здоровье и долголетие пусть приложатся.